Фрэнсис Бэкон, или Польза человечеству
«Бэкон учился в
колледже Тринити-холл, наставником его был Джон Уитгифт,
тогда возглавлявший колледж. В последствии он стал достопочтенным епископом
Кентерберийским. Это был образец святости, учености и терпения. Но в нем была
еще и толика свободомыслия. Во-первых, он не воспрепятствовал Бэкону покинуть
стены Кембриджа до получения степени хотя бы бакалавра. И, во-вторых, будучи
человеком высоконравственным, он, тем не менее, разрешил опубликовать в 1593
году поэму Шекспира «Венера и Адонис», в высшей степени неприличную по тем
меркам. Но и не в меньшей — поэтичную.
В Кембридже
Бэкон пробыл недолго. Был принят в апреле 1573 года. С конца августа семьдесят
четвертого до марта семьдесят пятого, во время чумы, жил дома, на Рождество
этого года опять уехал домой по болезни и больше в Тринити-холл в юности не
возвращался. Делать ему там было нечего. Логику, риторику, геометрию, музыку,
теологию, латынь и греческий он превзошел дома.
Кембридж, как и
Оксфорд, был оплот тогдашней науки. Там преподавали маститые ученые. Он
отправился в Кембридж в надежде, что найдет учителей, которые научат его, как
подбирать ключи к тайнам природы, поставить ее на службу человечеству,
освободить людей от голода, мора, войн. (Бэкон был не только внуком ученого
деда, но и сыном своего отца, который, засучив рукава, стремился искоренить
темные проявления жизни, и пустые разглагольствования ему претили) А нашел
схоластическое царство, оторванных от жизни ученых, занимающихся построением
все новых изощренных умозаключений, которые они выводили из учения Аристотеля.
От этого веяло смертельной скукой. И никакой пользы человечеству.
Совсем юный
Бэкон уже знал свои возможности, его не привлекала чисто юридическая
деятельность, у него был другой темперамент, не отцовский. И у него не было
протестантской экзальтации матери. Она была, можно сказать, оголтелой
кальвинисткой, нетерпимой и рвущейся в бой. Судя по ее письмам сестре Милдред, она пыталась даже вмешиваться в государственную
политику, проводимую ее шурином. Если отец вызывал уважение деятельностью,
честностью, ораторским искусством, острым, как скальпель, умом, то мать
вызывала у братьев тихий, но решительный протест. И, конечно, она пыталась
навязать свою волю сыновьям, даже когда они уже выросли из пеленок. «Твой брат,
— писала она Энтони, — небрежен. Я совершенно
уверена, плохое пищеварение у твоего брата вызвано тем, что он слишком поздно
ложится спать. И вместо того чтобы спать, nescio quid[1] и потому поздно просыпается и долго лежит
в постели. От этого и слуги его ленивы, и сам он постоянно недомогает» (Спеддинг, «Письма и жизнь», том 3). Думаю, что протест этот
начался очень рано, Фрэнсис не подчинялся суровому режиму, навязываемому
матерью, уходил в болезнь, и вел в Йорк-хаусе жизнь,
которую можно было бы назвать сибаритской, если бы не постоянные занятия
науками. Во всяком случае, привычка очень поздно ложиться сопутствовала ему всю
жизнь. Мать считала, что его слабый желудок, лень и распущенность его слуг —
следствие ночных бдений; электричества не было, работал он при свечах. Так что
студенческая жизнь в Кембридже, где рабочий день у студентов начинался
спозаранку, не могла его не раздражать во многих отношениях. С Уитгифтом же у Бэкона теплые отношения сохранились до
смерти прелата (1612 г.). Но и с матерью он всегда был заботливым и
почтительным сыном.
Сэр Николас отнесся к бегству сына из Кембриджа спокойно. Он
тоже знал цену своему необычайно одаренному дитяти. И тоже не был склонен
мириться с пустопорожним времяпрепровождением в последнем
надежном прибежище схоластики. Видя, что сын уже «овладел свободными
искусствами, сэр Николас решил образовать его и в
искусстве управления государством» (Роули). Как раз в
это время во Францию отбывал со своей свитой новый английский посол, сэр Эмьес Полэ, канцлер Ордена
Подвязки, член Тайного совета, заслуженно пользующийся большим уважением
королевы. Он охотно согласился взять к себе в свиту и даже в домочадцы сына
лорд-канцлера, уже известного выдающимися способностями. 25 сентября 1576 года
он пишет лорду Бэрли из Кале, что в его свите
замечательные молодые люди, которые, он уверен, в будущем принесут большую
пользу королеве и Англии. Среди них первый — пятнадцатилетний Фрэнсис Бэкон.
Его ожидал Париж, абсолютно не похожий на Лондон — Ренессанс там был уже во
всем блеске. Отец проводил сына с легким сердцем. Больше они никогда не
увидятся».
Роджер Ратленд, или Плантагенетство, которое особо не
волновало
«А через две
недели после этого письма далеко-далеко от Лондона на севере графства Йоркшир в
богатом имении Хелмсли, в старом замке-крепости, в
семье Джона Мэннерса, будущего четвертого графа Ратленд, родился мальчик, которого в честь двоюродного
деда, постельничего королевы Елизаветы назвали Роджер.
<….>
В год рождения Ратленда произошло еще одно событие. Джеймс Бербедж, отец и глава труппы лорда Лейстера
(позже труппа лорда-камергера), которая давала представления во дворах гостиниц
на передвижной сцене, решил построить для своей труппы театр. Взял в аренду на
двадцать один год участок земли у западной стены полуразрушенного монастыря за
чертой города — в черте города городские власти строить театры не разрешали по
причине дурного влияния зрелищных заведений на моральные устои горожан.
Спектакли шли днем, и простолюдины, вместо трудов праведных, предавались
безделью и разврату. Назвал свое строение Томас Бербедж,
не мудрствуя лукаво, «Театр». «Театр» стоял в северной части внутри западной
стены, место выбрали удачное, и через два года рядом, немного южнее, возвели
еще один театр «Куртину». А еще южнее, вдоль той же стены стоял большой амбар Ратлендов, рядом с ним их пруд с коновязью для лошадей (все
это есть на топографических картах того времени). Знатные зрители добирались до
театров верхом, оставляли коня на привязи у пруда (бывший «Святой источник»,
вернее, то, что от него осталось) и шли смотреть представление, а кони пили из ратлендского пруда «святую» воду. За кирпичной стеной
тянулась сточная канава, бывший ров, за ним начинались поля Финчбери,
где иногда казнили уголовных преступников.
Южную часть
вдоль западной стены занимало обширное поместье Ратлендов.
Господский дом, как и театры, фасадом выходил на аллею внутри монастыря, и
назывался «Новая гостиница». От дома шла крытая галерея к стоявшей неподалеку
монастырской церкви, обустроенной и поддерживаемой в царствование Генриха VII
приближенным к королю вельможей сэром Томасом Лавелом,
дальним родственником Ратлендов, именно через него
они были в дальнем родстве с горячим, можно сказать, страстным поклонником
Шекспира Леонардом Диггсом, чьи восторженные стихи
есть и в Первом Фолио, и в «Сонетах» 1640 года.
К началу XVII
века церковь являла собой печальный вид: хоры были раскрыты, разграбление обители
началось сразу после того, как указом короля 1539 года монастыри в Англии —
центры не только накопленных богатств, но и замечательных творений
человеческого ума и таланта — были распущены. Свинцовые кровли отвозились в
Вестминстер для собственных нужд. Как писал Эразм Роттердамский:
«простые смертные строят города, безумные правители их разрушают». Эти
топографические подробности, интересные сами по себе, важны еще и потому, что
они всплывают в пьесах и сонетах Шекспира («Комедия ошибок», сонет 73) и комедиях
Бена Джонсона («Празднество Синтии», «Алхимик»,
«Новая гостиница»). Граф Ратленд, конечно, посещал
это поместье. А пока он живет еще очень далеко от Лондона, полного учености,
соблазнов и преступлений на всех уровнях.
<…>
При всем том
детям Джона Мэннерса жилось в Хелмсли,
наверное, куда лучше, чем в лощеных покоях и ухоженном парке Йорк-хауса. Их
было мною, всех их горячо любила заботливая, судя по письмам, матушка. Вокруг
холмы, долины, леса, полные дичи, реки, озера, речушки. Редкие селения - крестили
Роджера в пятнадцати милях от замка, поздней осенью, дороги в Англии скверные,
значит, ближе церкви не было. Это самый север Йоркшира. Город Йорк значительно
южнее. Окружение — слуги, фермеры, простой люд, с их детьми играли дети хозяина
замка. Думаю, что и такой
<….>
В год рождения Ратленда произошло еще одно событие. Джеймс Бербедж, отец и глава труппы лорда Лейстера
(позже труппа лорда-камергера), которая давала представления во дворах гостиниц
на передвижной сцене, решил построить для своей труппы театр. Взял в аренду на
двадцать один год участок земли у западной стены полуразрушенного монастыря за
чертой города — в черте города городские власти строить театры не разрешали по
причине дурного влияния зрелищных заведений на моральные устои горожан. Спектакли
шли днем, и простолюдины, вместо трудов праведных, предавались безделью и
разврату. Назвал свое строение Томас Бербедж, не
мудрствуя лукаво, «Театр». «Театр» стоял в северной части внутри западной
стены, место выбрали удачное, и через два года рядом, немного южнее, возвели
еще один театр «Куртину». А еще южнее, вдоль той же стены стоял большой амбар Ратлендов, рядом с ним их пруд с коновязью для лошадей (все
это есть на топографических картах того времени). Знатные зрители добирались до
театров верхом, оставляли коня на привязи у пруда (бывший «Святой источник»,
вернее, то, что от него осталось) и шли смотреть представление, а кони пили из ратлендского пруда «святую» воду. За кирпичной стеной
тянулась сточная канава, бывший ров, за ним начинались поля Финчбери,
где иногда казнили уголовных преступников.
Южную часть
вдоль западной стены занимало обширное поместье Ратлендов.
Господский дом, как и театры, фасадом выходил на аллею внутри монастыря, и
назывался «Новая гостиница». От дома шла крытая галерея к стоявшей неподалеку
монастырской церкви, обустроенной и поддерживаемой в царствование Генриха VII
приближенным к королю вельможей сэром Томасом Лавелом,
дальним родственником Ратлендов, именно через него
они были в дальнем родстве с горячим, можно сказать, страстным поклонником
Шекспира Леонардом Диггсом, чьи восторженные стихи
есть и в Первом Фолио, и в «Сонетах» 1640 года.
К началу XVII
века церковь являла собой печальный вид: хоры были раскрыты, разграбление
обители началось сразу после того, как указом короля 1539 года монастыри в
Англии — центры не только накопленных богатств, но и замечательных творений
человеческого ума и таланта — были распущены. Свинцовые кровли отвозились в
Вестминстер для собственных нужд. Как писал Эразм Роттердамский:
«простые смертные строят города, безумные правители их разрушают». Эти
топографические подробности, интересные сами по себе, важны еще и потому, что
они всплывают в пьесах и сонетах Шекспира («Комедия ошибок», сонет 73) и
комедиях Бена Джонсона («Празднество Синтии»,
«Алхимик», «Новая гостиница»). Граф Ратленд, конечно,
посещал это поместье. А пока он живет еще очень далеко от Лондона, полного
учености, соблазнов и преступлений на всех уровнях.
<…>
При всем том
детям Джона Мэннерса жилось в Хелмсли,
наверное, куда лучше, чем в лощеных покоях и ухоженном парке Йорк-хауса. Их
было мною, всех их горячо любила заботливая, судя по письмам, матушка. Вокруг
холмы, долины, леса, полные дичи, реки, озера, речушки. Редкие селения -
крестили Роджера в пятнадцати милях от замка, поздней осенью, дороги в Англии
скверные, значит, ближе церкви не было. Это самый север Йоркшира. Город Йорк
значительно южнее. Окружение — слуги, фермеры, простой люд, с их детьми играли
дети хозяина замка. Думаю, что и такой глуши социального расслоения, как в
Лондоне, не было.
Хозяин замка
Джон Мэннерс учился в Кембридже и даже в Грейз-Инн, но в Лондоне не остался. Женившись довольно
рано, он получил от брата, скорее всего по завещательному распоряжению отца,
отдаленный замок, где зажил своей семьей. Бельвуар и Хелмсли были два главных имения семейства. Ратлендов. Только замок Бельвуар
был перестроен в соответствии с новомодными веяниями, а Хелмсли
оставался средневековой крепостью. И пока брат Эдуард делал при дворе
головокружительную карьеру благодаря родственным связям, собственному уму и
обширной образованности, младший с молодой женой обзаводились в далекой
глухомани детьми.
<…>
Письма матери и отца Роджера поражают одним замечательным свойством: помимо
того, что они естественны, не униженно просительны, полны заботы о детях
(письма матери), они еще написаны чистым и правильным английским языком —
редкий случай в то время.
Характер у отца
был желчный, неуступчивый, но человек он был честный, дороживший собственным
достоинством. Он сам об этом писал сыну первого министра Роберту Сесилю, когда стал, после неожиданной смерти брата,
четвертым графом Ратлендом. Вот это письмо: «1587,
июнь 15. Поскольку, как я узнал, ваша благородная натура созвучна моим
понятиям, позвольте этим письмом поближе Вас со мной познакомить. Я не лицемер,
и не питаю любви к людям по причине их мирского успеха. Ибо я презираю свет и уповаю только на Бога, вознесшего меня столь
высоко не за мои заслуги или тайные надежды: я не пригоден к подобной
деятельности и не и достоин ее. Когда в свете сложится обо мне мнение, уверен,
оно будет соответствовать тому, каков я на самом деле. Я скор в оценках и
склонен |к поспешным выводам, и если друг, которому я доверяю, поведет себя
вопреки моим ожиданиям, то я, будучи чужд лукавству, коим поражен мир, тут же
вспыхну, и уж тогда ему несдобровать; будучи человеком сильных
страстей, я не
умею прятать обиды. И в простоте душевной не терплю коварства, сколько бы раз с
ним не столкнулся. Прости и помилуй, Господи, того, кто со мной слукавил, я
никогда больше не буду ему верить. На свете нет более желчного человека, но я
все же надеюсь, что Господь сподобит
меня, и я смогу
в собраниях сократить свой нрав и не раздражать чиновников. Я открылся перед
Вами, чтобы вы, взвесив мое признание, решили, можете ли вы навечно принять мою
любовь, как я приму Вашу». (ППС, стр. 218-219). Письмо это требует
психологического анализа с позиций Выгодского (не Фрейда!) как для понимания
самого лорда Джона, так и всех семейных отношений. На мой взгляд, чтобы жить в
любви и согласии с таким человеком жена должна быть мудрой, кроткой и душевно
сильной. Пятый граф, Роджер Мэннерс, мне думается,
унаследовал от отца сильные страсти, от матери мягкую человечность. А
художественная одаренность у Плантагенетов в крови. Характер — это судьба.
Роджер был
старший сын, до десяти лет он и не помышлял о разительной перемене жизни,
которая ожидала его в ближайшем будущем. Он знал, конечно, что он —
Плантагенет, Йоркская ветвь: отец, судя по его характеру, должен был это ему
поведать. Но, думаю, веселого выдумщика, чья голова полна самых невозможных
затей, а уж передразнить он мог кого угодно, да так, что, наверное, иначе, как
клоуном его дома не называли, плантагенетство особо
не волновало, да и чего волноваться — от него никому ни жарко, ни холодно. У
Роджера было врожденное актерское дарование: живя в Лондоне, по свидетельству
Бена Джонсона, он мог изобразить и короля и нищего, и слугу, и солдата. Был
музыкален, играл на лютне, пел, сочинял стихи. Что до латыни и греческого —
тут, наверное, дело обстояло хуже. Бен Джонсон в известной оде «Памяти автора
любимого м-ра мастера Уильяма Шекспира», предваряющей Первое
Фолио (Первое полное собрание пьес Шекспира) писал: «ты плохо знал латынь, а
греческий и того хуже». А историю и литературу, наверное, не без влияния отца
любил. Хотя, может, тоже была врожденная тяга.
Думаю, как
старший брат, он всегда верховодил. Братья и сестры были дружны, как и их дед Томас со своими братьями: те всегда вникали в дела
родных, приходили на помощь друг другу, племянникам и многочисленным внукам. Забегая вперед скажу, что в написанном незадолго до смерти
завещании пятый граф оставил крупные суммы на образование своих племянников,
сыновей несчастной старшей сестры Бриджит. Читая
завещание графа, невольно сравниваешь его с завещанием стратфордского
Шакспера, от которого у нашедшего его священника чуть
не сделался разрыв сердца, так было тягостно читать строки великого Шекспира,
писанные рукой, которой водило крохоборство.
<…>
Детские годы в Хелмсли, несмотря на раздражительность отца, сказались
самым благотворным образом на характере пятого графа: летом — среди луговых
цветов, на берегу рек, на лесистых склонах предгорий — тогда еще в Англии
водились крошечные эльфы, лешие и русалки; зимой — в замке, полном привидений,
и бесконечные сначала сказки, потом исторические предания, связанные с недавним
прошлым Йорков, чьим потомком он был сразу по двум
генеалогическим линиям. Наверное, он и сам сочинял для сестер и братьев:
фантазия-то у него била через край. А вдруг в один прекрасный день он возьмет и
станет королем Англии!
Подсознательно
в нем должна была с рождения работать некая таинственная сила, которая хранила его и будет хранить до конца жизни от зависти, любви
к почестям, стремления занять высокое место в мирской табели о рангах:
местничество для него не существовало. И он был во всем «сам себе закон», как
писал Бен Джонсон, цитируя Библию. Самое занятное, что и среди героев
шекспировских пьес нет мелких вульгарных завистников, политических проныр,
рвущихся к власти, нет нуворишей, обуянных жаждой наживы: такое впечатление,
что эти подлые, мелкие свойства характера были их создателю незнакомы».
Мария Стюарт, или Ужасное событие
«14 августа
1568 года Мария Стюарт, королева Шотландии, вдова французского короля и внука
Генриха Седьмого, была приговорена к смертной казни.
Среди судей был дядюшка Роджера Эдвард, третий граф Ратленд.
Почти полгода Елизавета терзалась принятием решения: помиловать или казнить
ненавистную кузину. Наконец королевская печать скрепила приговор. Казнь
назначена на восьмое февраля. Плакальщиком на похоронах Марии Стюарт был
назначен среди прочих четвертый граф Джон, отец Роджера, вместе с женой.
Казнили
шотландскую королеву в Питсборо, городе, находившемся
на полдороги между Лондоном и Бельвуаром. Граф Джон
своевременно туда отбыл, захватав с собой траурные одежды, предоставленные
двором. Новость о приговоре и дне казни мгновенно распространилась по всей
стране. В Питсборо съехались тысячи людей, они
окружили замок Фотерингей, в стенах которого должно
было совершиться кровавое злодеяние. Допущены были его лицезреть триста человек
титулованной знати и местного дворянства. Из огромного зала вынесены все столы
и другая мебель, В очаге жарко горят толстенные поленья. В глубине зала
недалеко от очага — эшафот, покрытый черный тканью, окруженный невысоким
поручнем, тоже обтянутым черным. С четырех сторон вооруженная стража, теснившая
зрителей. На черном помосте — обитая черным плаха, на
ней черная квадратная подушка, на которую преклонит колени королева-узница. Она
умрет, как подобает великой королеве, с театральной пышностью, смертное одеяние
продумано до мельчайших подробностей.
Мария Стюарт
появилась в черной атласной юбке и жакете, отороченном бархатом, в тщательно
причесанных накладных волосах, поверх которых — небольшая шляпка, с головы
ниспадает белая тончайшая вуаль. Фрейлины сняли с нее черное облачение, и она
предстала зрителям в ярко пунцовом исподнем платье, цвет которого усиливало
яркое пламя очага. Фрейлины пристегнули длинные, тоже пунцовые рукава с буфами,
королева, произнеся на латыни католическую молитву, слова которой перебивала
молитва протестантского священника Ричарда Флетчера,
отца драматурга Джона Флетчера, друга Шекспира,
опустилась на колени, палач попросил у нее трощение, королева простила. Палач
взял топор, и голова после второго удара отделилась от тела. Палач поднял
голову за волосы, они остались у него в руке, и окровавленная голова покатилась
по помосту. Палач снова поднял ее, и все с ужасом увидели, что лицо, еще
секунду назад поражавшее зрелой величественной красотой, стало серым
морщинистым лицом седой старухи. Георг Брандес,
немецкий шекспировед, пишет: «Разве мог какой-нибудь рассказ
в мире дать молодому Флетчеру лучшее представление об
ужасе трагического события, об ужасе смерти, О сочетании возвышенного со
смехотворно-сказочным, которое жизнь свои решительные моменты обнаруживает
иногда перед нами, чем это описание, которое юноша слышал из уст отца и которое
как бы побуждало его сделаться драматургом-любителем трагических и комических
театральных эффектов и давало ему на это посвящение!». (Собр. соч.
Георга Брандеса, т. 18, С.-Петербургъ,
1911, стр. 234, перевод с датского М. В. Лучицкой). Брандес не знал, что
среди плакальщиков на похоронах был четвертый граф Ратленд,
отец нашего Шекспира, Роджера Мэннерса. И он тоже,
наверное, рассказал старшему сыну трагическую сцену казни и дал ей свою оценку,
— какую, можно только гадать. Меня всегда занимал вопрос, откуда это у Шекспира
склонность описывать отрубленные головы, делать их даже как бы частью сюжета. И
только узнав все подробности казни Марии Стюарт, я поняла то, что так точно
выразил Брандес. Ужас такой смертной казни, то, что
ей была предана помазанница Божья, не могло не потрясти воображение
десятилетнего подростка, рано или поздно это должно было вылиться на страницы
его сочинений».
<….>
«Не успел молодой многообещающий юрист стать членом Парламента,
как, благодаря его яркому, исполненному чувства справедливости выступлению,
нижняя палате провалила требование короля Генриха VII новой огромной субсидии.
Король был весьма раздосадован, а Томас Мор почел благоразумным до конца
правления этого монарха держаться дальше от дворцовой политики. Чего ему не
удалось сделать в следующее правление. Томас Мор любил жену, детей, домашних
животных. У него в доме жили кролики и обезьянка, С которыми он играл вместе с
детьми. Заглянув в его дом в Челси, понимаешь, почему
Эразм Роттердамский с такой нежностью писал о Томасе
Море. С воцарением Генриха VIII
Мор вернулся в королевские хоромы — молодой король обожал с ним беседовать. И
скоро Мор к неудовольствию семьи и друзей становится дипломатом и советником
короля.
В одной из
поездок, в Антверпене, Мор услыхал первый раз о королевстве «Нигде», «Утопии».
«Однажды, — пишет он, — после окончания службы в одной из самых великолепных
церквей Антверпена я заметил среди прихожан моего старого друга Питера Джиллеса, который разговаривал с неким незнакомцем
почтенного возраста, с темным от загара лицом, большой бородой, в элегантно
накинутом на плечи плаще. Он оказался моряком, который плавал вместе с Америго Веспуччи в Новый
свет...». Мор пригласил его к себе, и здесь «в его саду, сидя на скамейке,
увитой зеленью, этот человек поведал ему свои замечательные заморские
приключения, как Веспуччи бросил его в Америке, как
он там странствовал вдоль линии экватора и, в конце концов, набрел на страну
«Нигде». «И тогда Мор задумал свою «Утопию», в которой содержится зерно «Нового
учения», зародившегося в эпоху Возрождения. До этой книги «Новое учение» было
достоянием ученых и духовных деятелей. Цели реформ были Исключительно
интеллектуальные и религиозные. Но у Мора та же игра мыслей, сбросившая прежние
формы науки и веры, повернула стрелку компаса в сторону общества и
государственного правления. Расставшись с миром, где пятнадцать веков
господства христианского учения породили социальную несправедливость,
религиозную нетерпимость и тиранию власти, философ, обладавший чувством юмора,
оборотил взор к стране «Нигде», в которой единственно благодаря природной
человеческой добродетели осуществились цели равенства, братства, свободы и
всеобщей безопасности, во имя чего и созданы все социальные институты.
Путешествуя по стране грез нового разума, Мор коснулся великих проблем, которые
уже тогда встали во весь рост и поныне стоят перед современным миром: труд,
преступность, совесть, государственное правление». (Там же, стр. 317). И этот
человек, выделявшийся среди простых смертных умом, добротой, талантом, ученый,
признанный европейским сообществом, сложил голову на плахе — назидание будущим блестящим умам: хорониться от правящих тиранов.
Своенравный монарх Генрих VIII,
казнивший Мора, оказался под мощным влиянием первого министра, цепного пса
абсолютной монархии — палача, нещадно рубившего головы непослушным. В конце концов чаша терпения короля и приближенных переполнилась, и
тут уж был казнен сам палач.
Но дело он
сделал, сломил непокорных баронов. Самые непокорные были йоркширцы. Кровавый
террор длился все четвертое десятилетие XVI века. Бэкон родился через двадцать пять
лет, Ратленд в Йоркшире через сорок. Бэкону удалось
избежать плахи, да и Ратленду — что ему грозило после
рокового заговора. В следующее царствование он сидел себе и посиживал в
собственном «епископате, царстве, замке», как писал в элегии «Ревность» Джон
Донн. Сочинял «Томаса Кориэта», трагедии и лирические
драмы.
Детская
вольница в замке Джона Мэннерса напомнила мне такую
же вольницу в семье самого великого, на мой взгляд, человека минувшего столетия
— Альберта Швейцера. И там была целая орава детей;
предоставленные сами себе, они с утра до ночи носились по лесам и лугам той
части Германии, которая после Первой мировой войны
отошла Франции.
И если бы Альберта
не отправили учиться к строгой тетушке, которая сурово взялась за воспитание и
образование племянника, еще неизвестно, что бы из него вышло. Это его
собственные слова. Но, проведя детство вдали от города, среди любящих родных,
он всегда оставался бы добрым, отзывчивым на чужую боль человеком.
Для Ратленда детство кончилось, когда его отправили в
одиннадцать лет учиться в Кембридж. Шаг был необходимый. Теперь отец его —
граф. Титул унаследует старший сын Роджер, которому необходимо превосходное
образование — ведь ему заседать в Палате лордов, принимать судьбоносные для
страны решения. Так распорядилась судьба. И, наверное, не зря король Генрих VIII именно в их семье (в ней кровь герцога
Йорка Плантагенета) восстановил титул «граф Ратленд»,
пресекшийся в войну Ланкастеров и Йорков.
Как жалостливо
и страшно рассказано об этом в хронике Эдуарда Холла «Союз двух благородных и
блистательных семейств Ланкастеров и Йорков» (1548
г.): «Битва при Уейкфилде была в самом разгаре.
Священник по имени сэр Роберт Аспэлл, учитель и
капеллан юного графа Ратленда, сына герцога Йорка,
нежного, похожего на прекрасную девушку джентльмена — ему едва минуло
двенадцать лет, — видя, что сражение, если помедлить, становится все опаснее
для них обоих, тайно повел юного графа с поли битвы в
сторону города. По дороге они зашли в дом, где их пленил Клиффорд (Ланкастер)
со своим отрядом головорезов. Видя богатые одежды, Клиффорд
спросил, кто этот мальчик. Ратленд от страха
не мог вымолвить слова, упал на колени и стал молить о пощаде воздетыми руками
и умоляющим взглядом. «Пощади мальчика, — сказал капеллан, — перед тобой сын
принца, тебе это зачтется». Услыхав таковые слова, Клиффорд понял, кто перед
ним, и сказал: «Кровь Господа взывает: твой отец убил моего отца, я так же
поступлю с его сыном», — и с этими словами вонзил кинжал в сердце невинного
юноши. А капеллану велел пойти и рассказать об убийстве его брату и матери».
Эта сцена, описанная в хронике, через сорок пять лет войдет, расцвеченная
воображением поэта, в пьесу «Генрих VI» (часть третья, действие первое, сцена
третья). А в четвертой сцене появится еще один знаменитый эпизод: жестокая и
злонравная королева Маргарита, «сердце тигра в женской оболочке», (П. С. С.,
М., 1957, стр. 335, перевод Е. Бируковой), жена
кроткого Генриха VI, протянет Ричарду Йорку платок, смоченный кровью его сына,
юного Ратленда, — отереть перед смертью лицо. А вот
этой сцены в исторических хрониках нет, ее сочинил Шекспир. Она есть и в первом
кварто (1595) и в Первом Фолио (1623), тексты которых
сильно отличаются — еще одна шекспировская загадка.
В Кембридже Ратленд познакомится с Бэконом, Саутгемптоном и Бедфордом. Они станут друзьями, и дальше их жизни тесно
переплетутся.
Беда
гуманитарных наук заключается в том, что на всех уровнях и в любом Объеме для изучения
и исследования берется вырванный из совокупности жизненных событий,
составляющих одно многоплановое действо, более Или
менее крупный кусок. Выпускники наших школ до сих пор членят действительность
на литературу, историю, географию, не имея навыка воспринимать жизнь во всех ее
временных и пространственных взаимно зависящих связях. Эта беда особенно
коснулась истории литературы и литературоведения. Бен Джонсон в «Биографии»
Дэвида Риггса живет и пишет точно в пустом
пространстве. Окружение его названо по имени, участники кружков
университетских, придворных и поэтических кружков на том историческом фоне
перечислены, указано их общественное поведение, дан анализ пьес и стихотворений
с позиций фрейдистской психологии, много интересных исторических подробностей,
но чисто личностных отношений между обитателями той жизни нет. А ведь Бен
активнейшим образом жил среди литераторов и их покровителей, он знал абсолютно
всех, и все знали его. Это должно было как-то отразиться не только в стихах
(посчитайте, сколько у него поэтических посланий друзьям! То же относится и к
Джону Донну), но и в пьесах: вступлениях, обращениях к читателям, прологах, во
второй, не имеющей источников, сюжетной линии. В то время, когда не было еще
журналов и газет, опубликованные пьесы содержали важную информацию о жизни
писательской братии, их общении друг с другом. И главными драматургами были,
конечно, Бен Джонсон и Шекспир. Между ними должны были существовать самые
оживленные отношения. Они наверняка переговаривались в пьесах, спорили,
возможно, осмеивали друг друга, а их поклонники, у каждого были свои,
несомненно, в полную силу защищали своего кумира».
Бен Джонсон,
или Бедный школяр
«Так оно
действительно и было, даже спустя время после их смерти. Третий участник нашего
повествования — Бен Джонсон. Родился Джонсон 11 июня 1572 года. Он был на
четыре года старше Ратленда и на одиннадцать лет
младше Фрэнсиса Бэкона. Из грозного замка, форпоста
Англии на севере, недалеко от границы с Шотландией перенесемся опять в Лондон,
но не в дворцовые покои королевы и правящей знати, а в район, связывающий
Стрэнд с Темзой и Вестминстером. Здесь в узких, извилистых улочках и тупиках
обитали мастеровые, лондонская беднота, за фасадами постоялых дворов прятались
притоны, публика была разношерстная — дешевые портные, сапожники, воришки,
проститутки; здесь происходили драки, кончавшиеся кровопролитием. В одном из
более приличных домов и проходило детство будущего поэта-лауреата. Его отец,
священник, потерявший свое имение в годы царствования Марии Тюдор (Кровавой) —
так рассказывал позже сам Бен шотландскому поэту Драммонду,
у которого гостил, проделав пешком путь от Лондона до Шотландии, — умер, когда
мать была на сносях, так что Бен родного отца не знал. Мать скоро вышла замуж
за кирпичных дел мастера, члена лондонской гильдии строителей. Что, возможно,
имело какое-то отношение к нарождавшемуся масонству. Во всяком случае,
эмблемой-символом Бена Джонсона был циркуль, инструмент строителей, в
последствии один из символов розенкрейцеров и масонов. Но только циркуль со сломанной
ножкой. О розенкрейцерах Бен Джонсон, как мы знаем, писал.
Вряд ли это
было счастливое детство. Бен был рослый, крепкий мальчишка, наделенный
недюжинными способностями. До семи лет он ходил в обычную местную школу, но
хотел учиться там, где мог бы получить настоящее образование. Такая школа
неподалеку была. Английский просветитель и гуманист Колет, друг Эразма Роттердамского, основал в начале века в стенах Аббатства
Вестминстерскую грамматическую школу, которая стала одной из лучших лондонских
школ. Назначение ее — готовить чиновников для государственной службы: клерков,
писарей, стряпчих и других служителей закона.
В эту школу
принимали на казенный кошт мальчиков из самых бедных семей. Если мальчика
ожидало наследство не больше десяти фунтов, то за учение платила школа. Бен в
этот разряд не входил, доход в семье был выше. Но отчим и не думал
раскошеливаться. Нашелся, однако, таинственный благодетель, заплативший за
обучение. И теперь Бен каждое утро в любую погоду спешил в
школу — сначала по своему проулку, кишащему Лондонским отребьем, потом выходил
на Стрэнд, мимо Уайтхолла, и, вой-дм в
северо-восточные ворота Аббатства, минуя монастырские строения, Подходил к
своему альма-матер. На фоне его неуютной жизни ему в эти годы повезло.
Его учителем, перед которым он благоговел всю жизнь, был филолог, историк,
бытописатель, знаток генеалогических древ всех сколько-нибудь важных фамилий
Уильям Кэмден, основавший в девяностые годы со своими
учеными друзьями общество антикваров. Библиотекой одного из них Бен Джонсон
пользовался потом всю жизнь.
Кэмден знаменит не только своей «Британией»,
много раз издававшейся в Англии и на латыни, и на
английском. Он оставил потомкам книгу, Которая скромно называется «The Remains», как бы продолжение
«Британии», куда не вошли многие существенные подробности английской культуры.
Она делится на разделы: «Пословицы и поговорки», «Имена собственные», «Фамилии»
(с толкованием и происхождением), «Анаграммы», «Ребусы», «Высказывания великих
англичан», «Эпитафии». Книга эта должна быть настольной у всех, кто занимается
английской филологией. Чего там только не найдешь! Есть в ней и фамилия
«Шекспир» и имя «Уильям» с интереснейшей этимологией,
которая свидетельствует, что Кэмден был среди
избранных, знавших историю Шекспира. «Уильям» восходит к имени «Вильгельм».
Второй его слог значит «шлем». А Бэкон И Ратленд зимой 1594-95 года создали для рождественских
увеселений Шутливый «Орден Шлема», этот шлем — часть доспехов Афины Паллады,
Которая, как известно, родилась из головы Зевеса в
полном воинском облачении. Кэмден, будучи главой
геральдической коллегии, дал добро произвести отца Шакспера
в «джентльмены». Нашлись люди, опротестовавшие его решение, но у Шакспера были могущественные покровители, И Стратфордец стал-таки именоваться «джентльмен», даже
получил герб. Вен Джонсон, большой насмешник, не преминул зло осмеять в комедии
«Всяк выбит из своего нрава» это «славное» событие.
В
Вестминстерской школе учили главным образом латыни и немного древнегреческому.
И Бен Джонсон отлично овладел этими языками. Но, Проучившись лет семь или
восемь, был вынужден уйти, не кончив полного курса. В отличие от других школ, в
ней ежегодно были экзамены, выявлявшие лучших учеников. По окончании школы
почти все выпускники шли учиться в Оксфорд или Кембридж. Бену такого счастья не
выпало. Расставшись с храмом науки в шестнадцать лет, ему сразу же пришлось
сменить умственный труд на физический.
Он помогал
отчиму возводить кирпичные стены, даже был зачислен в гильдию строителей. Но
любознательность его была разбужена. А ежедневные походы в школу наглядно
показали разницу между сословиями. Лощеный фасад Стрэнда, нарядные кареты,
воздушные, в золоте и бриллиантах дамы и кавалеры, дети, облаченные в
придворное платье, и изнанка жизни, что-то вроде горьковского «дна», его
собственная грубая одежда бедного школяра — все это сопровождало его лет семь
или восемь, пока он из ребенка становился подростком».
Джон Донн,
или Любовный треугольник
«Четвертый
участник драмы, разыгравшейся в конце десятых годов следующего столетия,
приведшей к роковому концу Ратленда и его жену
Елизавету и сильно повлиявшей на Бена Джонсона, был фантастический человек и
поэт Джон Донн, жизнь которого эта драма изменила коренным образом.
Биографические
данные Джона Донна более или менее известны. Но о первой половине жизни мы мало
что знаем. Дело в том, что первая и вторая половины разнятся как земля и небо.
Вначале это был настоящий елизаветинец, учился в Оксфорде, потом, кажется, в
Кембридже, и даже в одном из юридических университетов. Он был большой
волокита, промотал наследство отца, но учился блестяще, и его карьера обещала
быть успешной. Писал удивительные стихи, оцененные только в XX веке, сейчас,
мне кажется, их можно причислить к течению маньеризма. А тогда его назвали
поэтом-метафизиком. Он как никто владел техникой стиха, и вместе с тем
оставался настоящим, милостью Божией, поэтом. Страсти, кипевшие у него в груди,
он выражал, казалось бы, искусственными стихами, но с такой силой, что и
сейчас, читая их, чувствуешь боль глубоко раненого сердца. Он почти никогда не
публиковал своих стихов. И о любовной драме, которую так болезненно переживал,
можно только догадываться, внимательно вчитываясь в его вирши. Начала я читать
Донна с его «Канонизации», перекликавшейся с поэмой Честера «Жертва любви», еще
до исследования шекспировских сонетов, это было лет двадцать назад. Честно
скажу, начав читать стихи Донна, пришла в отчаяние —
не понимала ни строчки. Как Маркс, который, читая Гегеля, говорил наш
институтский лектор, ходил плакать на Рейн, не понимая ни слова. Потом, конечно,
понял. Так и я, взяла себя в руки, прочитала десять раз подряд «Канонизацию»,
благо короткое стихотворение, и поняла.
У меня были
прекрасные условия для работы. Каждый день сидела я темным теплым вечером в
кресле качалке при свете настольной лампы на веранде, у которой вместо окон
тончайшая металлическая сетка. Снаружи напротив круто поднимался склон холма,
поросший папоротниками и миртом, в больших глиняных горшках цвели пестрые —
белые, розовые, красные — мелкие цветы, по-русски мы их называем ванька-мокрый, по-английски это импейшенс,
«капризница». В невидимое небо уходят искривленные от ветров высокие деревья, в
свете наружных ламп за невидимой сеткой порхают, поблескивая, слетающиеся на
огонь мотыльки. Тихо, тихо, только чуть слышно журчит текущий вниз по
каменистому ложу ручей, и котором водится форель.
Это была Новая
Англии, я жила у друзей, которые так помогли мне и моей работе. Я читала и
перечитывала стихи Джона Донна, его сонеты, песни, элегии. И мне открывалась
сила его чувства к замужней женщине (и он сам уже был женат), его нежность,
восхищение, отчаяние. Он уверен, она своей славой затмит Сивилл и тех женщин,
без которых не было бы Пиндара, Лукана, ни самого
Гомера. Читала, и мое собственное сердце обливалось кровью. Взяла в местной
библиотеке несколько книг о лирике Джона Донна, потом Гесса «Жизнь и письма
Джона Донна». Оказалось, Не только я услыхала затаенный трагический вопль в его
стихах. Критики были разные — не только сентиментальные, но и суровые мужчины,
проницательные женщины. И все в один голос утверждали — жизнь Донна, инк
смертельно опасной молнией, прорезало ответной, но не имевшей ни Мин ли надежды
на счастливый исход любовью. И я стала думать, кто же они. У Джона Донна
вызвать такое чувство могла только незаурядная женщина. Судя по некоторым
строкам, она и сама была поэтесса. И круг сразу сузился. Женщин поэтов,
подходящих Донну по возрасту, было тогда всего две, одна из них — Эмилия Лэйниер, автор поэмы
«Славься, Иисус». И. М. Гилилов высказал хорошо аргументированное
предположение, что Эмилия Лэйниер
— это графиня Ратленд. А Рауз
опознал в ней «Смуглую леди» сонетов, но имя на титульном листе принял за
чистую монету. Зато доказал, что книга Эмилии и
шекспировские сонеты — точно петля с крючком.
И тогда я
взялась за сонеты Шекспира. Да, Рауз прав. Книга
«Славься Иисус» бесспорно ответ «Сонетам», пьесе Бена Джонсона «Эписин, или Молчаливая женщина», связана она и с «Жертвой
любви» Честера. И, похоже, что именно поэтические сборники «Славься Иисус» и
«Жертва любви» — ключи к известному портрету молодой красивой женщины начала
XVII века, висящему сейчас в гостиной Уолси в Хемптон-хаусе. На нем она держит над головой стоящего рядом
оленя венок из анютиных глазок, а внизу справа виньетка, в которой
меланхолические стихи, полные страдания — стиль и тон «Эмилии
Лэйниер». И в них слова из комедии «Как вам это
понравится» — «my weeping stag», т. е. «плачущий олень» (акт 2, сц.
1; в русском переводе «weeping» — «льет слезы»). Рой Стронг предположительно опознал в ней мать графини Ратленд. Нет, это не мать, не тот у матери был норов, его, скорее всего, у нее не было. А вот дочь вполне
могла быть натурой для этого портрета, лицом она на мать похожа, но характер у
нее был совсем иной. Сходный с тем, что художник передал на портрете.
Вот оно что,
неужели Донн полюбил жену самого Шекспира. Да, было отчего впасть в тоску. Читая стихи Донна, полные безысходности, я была на его
стороне. Но, вникнув в строки Сонетов, в найденные позже подробности, я приняла
сторону Ратленда. Негоже подглядывать в щелку чужой
семейной жизни. Но Ратленд в минуты безумного горя
сам широко распахивал двери. Ему ничего не оставалось делать. Он был на виду у
всех. А не поняв всех перипетий этой великой любовной
трагедии нельзя понять ни творчества Шекспира, ни творчества Донна, ни смысла
последних комедий Бена Джонсона и еще многих пьес других авторов: история эта
была тогда на устах у всех.
По-видимому,
она нашла отзвук и в двух романах странствий Джона Барклая «Аргенис»
и «Сатирикон Юформио». И
должна сказать, как мне не претит утверждать что-то, не имея на то весомых
доказательств, — автор этих романов вовсе не Барклай, они принадлежат перу
сочинителя, который хорошо знал жизнь Ратленда, ценил
во всем умеренность и всегда старался сгладить углы, да и просто утешить, а
именно Фрэнсису Бэкону. Слишком затаскали его имя бэконианцы, приписывая Бэкону чуть не всю тогдашнюю
английскую литературу. Но в этих двух книгах интонации Бэкона очень сильны. Про
«Аргенис» бэконианцы
писали. А вот про «Сатирикон» я у них ничего такого
не вычитала. Между тем, эта книга проливает свет на ранние впечатления Ратленда о жизни в Кембридже.
И мне стал
понятен перелом в жизни Джона Донна, понятна причина глубокой депрессии, в
которую он впал, вернувшись осенью 1612 года из заграничной поездки, куда уехал
осенью 1611, когда жена ждала седьмого ребенка, который тут же после родов
умер. Вот вам почти современная история царя Давида, Вирсавии
и ее мужа Урии.
Вторая половина
его жизни, после душевного кризиса 1612-1614 годов, закончившаяся принятием
сана (1615 г.), как будто принадлежит другому человеку. В 1619 году король
назначил его настоятелем собора Святого Павла, и Донн стал одним из лучших
христианских проповедников. Он стыдился своего прошлого. Его раскаяние и страх
Божий были искренни и не отпускали его до последнего дня.
Эдмунд Госс, один из
знатоков шекспировского времени, в книге «Жизнь и письма Джона Донна» («Life and Letters
of John Donne»,
Edmund Gosse, London, 1899) пишет во втором томе, глава десятая
«1612-1615 годы. Последние годы мирской жизни»: «Начнем с переходного периода в
жизни Джона Донна, который, в сущности, не может удовлетворять. Уолтону (первому биографу Донна) об этих годах ничего не
известно. Ясно одно, что Донн много о них не рассказывал и даже, возможно, не
любил о них вспоминать. Тем не менее, они очень важны. Они представляют собой
мост между старой жизнью и новой» (стр. 3). И далее Госс
пишет, в какую глубокую депрессию Донн в эти годы впал.
Родился Джон
Донн в июне 1572 года, он был на четыре года старше Ратленда
и одних лет с Беном Джонсоном. Самым старшим в этой
компании был Фрэнсис Бэкон. И хотя Бен Джонсон утверждал, что все, кто оставил Хоть какой-то след в английской словесности, были «within his view»,
этот общепризнанный мэтр литературы никакого влияния на Джона Донна не оказал. У Донна свой «метафизический» язык, его талант впитал в себя алхимико-герметическую образность и лексику эпохи, а
сложная архитектоники его стихов в английской литературе того времени
уникальна. Это его собственное изобретение и заслуга.
Семья Джона Донна была зажиточная: отец — преуспевающий негоциант, старшина
гильдии торговцев скобяным товаром, мать — правнучка великого гуманиста Томаса
Мора. Отец умер, когда Донну было четыре года. У него было два брата, всем
детям отец оставил приличное наследство. Мать скоро вышла замуж за д-ра Джона Симмингса. Семья была католическая, и Джона отправили
учиться в Оксфорд, когда ему было двенадцать лет. Католики обычно посылали
детей в один из университетов как можно раньше, у них были на то причины. Но
тогда и самые рьяные протестанты, если сын проявлял особое прилежание к наукам,
посылали его учиться довольно рано: Тик Бомонд был отдан в Кембридж в десять
лет, Бэкон в двенадцать.
Классовое
расслоение было велико. Это проявлялось и в университетской жизни. Студентами
были отпрыски аристократической верхушки, титулованного дворянства, простые
дворянские сыны, дети богатых купцов и нищая братия, за ее обучение платили
богатые покровители; были казеннокоштные, которые прислуживали богатым
студентам. Особенно это сказывалось в самом начале обучения. Различались
размеры жилья, количество слуг, посылки из дома. В дальнейшем, когда подростки
выбирали себе друзей по вкусу, общности интересов и совместимости характером,
сословные различия почти стирались.
Джон Донн
принадлежал к среднему слою. Трудно сказать, доволен он был или нет. Судьба
его, во всяком случае, была в то время куда легче, чем у Бенa Джонсона. Учение давалось ему легко. Плату вносили
аккуратно. Компания его была без аристократических замашек, все были равны.
Джон выделялся
среди сверстников талантом и, возможно, высокомерием, Красавцем, как
Саутгемптон или Эссекс, он не был. Высокий, худощавый,
изящный и быстрый в движениях, с узким лицом, крупным ртом и магнетическим
взглядом — изюминка в нем, несомненно, была. Женщинам он нравился. Если верно
предположение, что он перешел учиться в Кембридж, в Тринити-колледж (1587-1588
год), то есть вероятность, что уже эти годы он познакомился и с Бэконом, и с Ратлендом. Но на короткую ногу не сошелся. После университета
едет, как тогда полагалось, усовершенствоваться в языках и науках на Континент,
в Италию и Испанию. По возвращении принят в Линкольн-Инн,
один из четырех юридических Корпораций-университетов. Изучая юриспруденцию, он,
однако, вел себя как все елизаветинские молодые повесы, отдав дань и пирушкам,
и волокитству, и даже дебошам. Принимал участие в двух морских экспедициях: на
Кадис и Азорские острова. Есть свидетельство, довольно шаткое, что он и Шекспир
хотели издать вместе поэтический сборник.
Прежде чем
перейти к рассказу о жизни других участников нашей истории, не могу не сказать
несколько слов об одном наблюдении, сделанном моей подругой, помогавшей мне в
работе, Ирмой Алексеевой. Она обратила внимание на
то, что в пьесе «Много шуму из ничего» самый отрицательный персонаж — Дон Джон.
А ведь это почти зеркальное «Джон Донн» (Don John — John Donne),
очень похоже на Jonson Ben
— Benson John. Вряд ли Джон
Донн был так же коварен, как и Дон Джон. Но что в первую половину жизни он был
человек язвительный, очевидно из половины его стихотворений, сатир и особенно
из послания Томасу Кориэту (т. е. Ратленду).
К этому надо
добавить одну историческую подробность. Дон Джон действительно существовал
(1547-1578). Это был внебрачный сын императора Карла V, отца Филиппа II, а
стало быть, его единокровный брат (Филипп II — муж Марии Тюдор, Кровавой).
«Хотя Дон Джон Австрийский элегантностью и красотой, любезными манерами и
военной удалью походил на отца, он, однако, не избежал упреков в неблагородном
поведении и злобной мстительности, какие в тот век почитались свойствами
испанского характера», — писал английский мемуарист Томас Зух
(«Жизнь и писания сэра Филиппа Сидни», 1808, Йорк,
стр. 99. Его книги заслуживают пристального внимания. Один из его предков, судя
по архивам, хорошо знал Ратленда. У него единственно
я нашла несколько строк о матери графини Ратленд).
Жизнь Донна
круто переменилась, когда он очертя голову тайно женился на обольщенной им юной
девушке. Он был ей неровня и поплатился за это блестяще начинающейся карьерой.
Она была племянница лорда-канцлера, у которого Донн
успешно служил секретарем, был в доме своим человеком. Отец девушки пришел в
ярость, ринулся, не подумав о последствиях, к высокому сановнику и потребовал,
чтобы Донна немедленно изгнали с работы и из дома. Что и было сделано: тогда
такие поступки были иной раз наказуемы. Отец также подал в церковный суд, но
суд ничего предосудительного в действиях Донна и его возлюбленной не узрел, и
брак был признан законным. Отец скоро опомнился, отправился к своему шурину
просить о восстановлении Донна на работу и получил вежливый отказ: канцлер не
мог по чьей-то прихоти менять принятые решения.
Это был 1601
год. Для Донна началось время
бедствий. Жена его, кротчайшее существо, стала родить ему одного младенца за
другим. Денег не было на содержание семьи. Донн часто и подолгу живал у своих
покровителей. И вот в эти годы как раз и приключилась с ним несчастная любовь.
Так уж ему было на роду написано: влюбляться в женщин, в которых влюбляться по
разным причинам было категорически нельзя.
В результате
этого второго увлечения — разбитая семейная жизнь графа и графини Ратленд и скорая их смерть: граф долго болел, графиня
покончила с собой (лето 1612 года). Думаю, что это будет терзать совесть Донна
до конца дней. Сам себя Джон Донн корил в пятом духовном сонете за два греха:
похоть и зависть. Вот неполный подстрочник этого сонета:
Мой
черный грех обрек меня на ночь,
Бескрайнюю, в которой нет просвета...
Он
выжжен должен быть. Увы, огнь похоти
И
зависти его воспламенил.
И
он стал мерзостней еще. Пусть он
Погаснет,
Господи! Спали мой грех
Своим
огнем, что исцеляет душу.
Несмотря
на постоянную нехватку денег, Донн долго не соглашался принять сан. Но теперь,
вернувшись из Европы — умерли в его отсутствие граф и графиня Ратленды, умер родившийся без него младенец, — он
хватается за предложенный сан, как за соломинку. Ему еще предстоит
пережить в 1616 году смерть любимой и не любимой жены, перед которой он
виноват. И Донн переродился. Единственная биография, написанная знавшим его
человеком, излагает факты довольно точно, но только второй - «святой» половины
его жизни. Уолтон поклонялся Донну-проповеднику, первой половины жизни Джона
Донна, какой она была, для него не существовало, и на нее падает отблеск второй.
В действительности же половины эти, как было замечено, словно принадлежат
разным людям. Биографию должен был написать друг Донна, поэт, дипломат,
писатель Генри Уолтон, бывший послом в Венеции, когда
там останавливался Ратленд. Но написать, к сожалению,
не успел».
Предается
безбожным размышлениям (лат.).